— Да, трибун. Я сделаю это.

ГЛАВА 32

Орел-завоеватель - i_004.png

— Ну и где твой африканский приятель? — спросил Макрон, сидевший, закинув ноги на стол, и любовавшийся открывавшимся из его палатки видом на реку.

С ужином уже покончили, в мерцающем свете кружились крохотные насекомые. Макрон хлопнул себя по бедру и улыбнулся, когда на его поднятой ладони обнаружилось крохотное красное пятнышко — размазанный кровосос.

— Ха!

— Ты о Нисе, командир? — Катон, занятый за своим походным столом писаниной, задержал перо над чернильницей. — Я не видел его уже несколько дней.

— Я так тебе скажу, не видел, и хорошо. Поверь мне, парень, от таких, как он, лучше держаться подальше.

— Каких «таких»?

— Сам знаешь, карфагенян, финикийцев и всех прочих хитроумных торгашей. Им нельзя доверять, они во всем ищут свою выгоду.

— Но Нис показался мне честным малым, командир.

— Чушь! Что-то ему требовалось, вот он и пытался влезть к нам в доверие. Все они такие. А когда понял, что с тебя взять нечего, только его и видели. Слинял твой дружок.

— А по-моему, он, как ты говоришь, «слинял» из-за разговора, состоявшегося у нас в тот вечер, когда мы угощались его рыбой.

— Думай как хочешь. — Макрон пожал плечами и занес ладонь над очередным насекомым, вившимся в опасной близости от его запястья. Последовал хлопок, но проклятый москит с противным писком отлетел в сторону. — Ублюдок!

— Это немного сильно сказано, командир.

— Вообще-то, я высказался о насекомом, а не о твоем приятеле, — язвительно отозвался Макрон. — Хотя, возможно, это справедливо в отношении обоих — и от того и от другого одна докука.

— Тебе видней, командир.

— Ага, видней. А теперь, думаю, мне самое время малость освежиться. — Он поднялся на ноги и, уперев руки в бока, потянулся. — Мы распределили ночные дежурства?

Подошла очередь шестой центурии заступать на восточной стене в караул, а поскольку она понесла значительные потери, каждому караульному предстояло отстоять на часах почти вдвое дольше обычной нормы. Это было несправедливо, но, как начинал понимать Катон, справедливость отнюдь не относилась к основополагающим принципам армейской жизни.

— Так точно, командир, Я послал смену в штаб. А потом сам пройду, проверю посты.

— Это правильно. Я не хочу, чтобы кто-нибудь из наших ребят задремал в карауле и навлек на себя беду. Нас и так осталось всего ничего из-за туземцев, и не хватало еще, чтобы парни губили себя сами.

Катон кивнул. Сон на посту, подобно многим другим нарушениям устава, допущенным в военное время, карался смертью, причем казнь надлежало совершить товарищам провинившегося.

— Ладно, ежели что, я скоро буду.

Катон проводил взглядом своего командира, ловко нырнувшего под полог. Он знал, что того сейчас манит. Центурионы ухитрились прибрать к рукам доставленную транспортным судном партию кувшинов с вином, предназначавшимся для одного из трибунов Четырнадцатого легиона. Этот незадачливый вояка утонул в реке, когда, перебрав лишку, решил искупаться ночью, а адресованное ему вино расхватали прежде, чем сгрузившему его на берег капитану пришла в голову мысль, что неплохо бы возвратить груз отправителю. Поздно он спохватился. Всем, и ему в том числе, уже было ясно, что вино выхлебают до последней капли задолго до того, как виноторговец из Галлии узнает о гибели заказчика и невозможности взыскать с него плату.

Оставшись один, Катон, ни на что уже не отвлекаясь, спокойно пробежал глазами деловые документы и аккуратно убрал свитки в сундук. Сейчас ему предоставлялась редкостная возможность насладиться покоем и тишиной. Молодой человек восхищался своим центурионом, даже любил его, однако Макрон был излишне общителен, терпеть не мог сидеть молча и имел обыкновение чесать языком даже тогда, когда к этому ничто не располагало. Порой Катон только что не скрипел зубами, а Макрон знай разглагольствовал на свой солдатский манер.

Увы, юноша давно, и к немалому своему огорчению, осознал, что даже после нескольких месяцев службы ему не так просто находить общий язык с боевыми товарищами. Он, конечно, старался не подавать виду, но скабрезные шуточки легионеров страшно его раздражали. Грубый, изобилующий непристойностями казарменный юмор был неотъемлемой принадлежностью армейской жизни, можно сказать, второй натурой заправских служак, но ему трудно было решиться попробовать отчебучить что-либо подобное, ибо вряд ли это вышло бы естественно и ненатужно. Иными словами, любая попытка подладиться к солдатне была бы, по его мнению, воспринята как нечто нелепое и постыдное.

Порой Катон пытался навести Макрона на более отвлеченные разговоры, но из этого ничего не получалось: центурион либо не понимал, чего от него хотят, либо раздражался. Разумеется, недостаток образования и широты кругозора более чем восполнялся великодушием, мужеством, честностью и несомненной порядочностью этого человека, но порой (как, например, сейчас) Катону очень хотелось поговорить с более развитым собеседником. С кем-нибудь вроде Ниса. Совместная рыбалка доставила ему настоящее удовольствие, и он надеялся, что они с карфагенянином крепко подружатся. Юноша, с его болезненной чувствительностью и склонностью к самокопаниям, очень нуждался в спокойном, рассудительном и вместе с тем проницательном друге. Однако Ниса, похоже, отпугнули неприязненные сентенции Макрона, не говоря уж о том, что он, видимо, поддался чарам коварного трибуна Вителлия. А в результате Катону приходилось терзаться в одиночестве, не имея возможности излить кому-то душу.

Он вдруг подумал, не завести ли дневник, чтобы иметь возможность в любой подходящий момент поверять свои тайные мысли папирусу или пергаменту, но потом его посетила идея получше. Почему бы не поделиться всем этим с Лавинией, в письмах, где он отведет себе роль страдающего философа и поэта. Ведь его душевные муки отнюдь не притворны, а значит, подобная переписка с возлюбленной позволит ему не только облегчить свою душу, но и выказать себя с выигрышной стороны, вызвать сочувствие и произвести впечатление.

Аккуратно раскатав локтем пустой свиток, Катон окунул перо в чернильницу, отер о ее край избыток чернил и поднес кончик пера к девственно-чистому полю листа. Света было еще достаточно, чтобы писать, не зажигая тусклой масляной лампы, и потому юноша не спешил, тщательно приводя в порядок свои мысли. Первым делом перо начертало в начале листа официальное обращение:

От Квинта Лициния Катона Флавии Лавинии привет.

На этом месте Катон застрял надолго, столкнувшись с известным многим чувствительным и не слишком решительным людям испытанием первой фразой. Он морщил лоб, старясь придумать такой зачин, чтобы он не выглядел излишне цветистым или слащавым, но вместе с тем не грешил избыточной серьезностью, сухостью. Нужно с первых же слов настроить Лавинию на правильное восприятие того, что он хочет ей поведать, и тут главное — соблюсти меру и вкус.

— Ну же, давай! Думай! — пробормотал юноша, хлопнув себя ладонями по вискам.

Он опасливо оглянулся, вдруг его кто-то слышит, и покраснел, будто этот кто-то ему подмигнул. Потом Катон снова кивнул, удовлетворенно улыбнулся и, еще раз обмакнув перо, вывел первое предложение:

Моя дорогая, не проходит и минуты, чтобы я не вспоминал о тебе.

Неплохо, рассудил он. И это правда, если не буквально, то по существу. Разумеется, речь идет не о битвах и не о времени, когда он занят исполнением служебных обязанностей. Там некогда думать о чем-либо постороннем, но в редкие минуты досуга он ведь и впрямь вспоминает о ней. Особенно о том, как, незадолго до отбытия Лавинии в Рим в свите ее госпожи Флавии, они занимались любовью.

Вместе с этой мыслью к нему пришло вдохновение, и перо его буквально порхало от свитка к чернильнице и обратно, выводя изливающиеся из самого сердца слова, посвященные самому сокровенному в его чувствах. То есть страсти, распалявшей его чресла при одной мысли о ней, а также тому, что каждый прошедший день провожается им с благодарностью, ибо приближает благословенный миг, когда они снова смогут слиться в объятиях.